«Зимой 1914/15 года передовой отряд Союза городов, коего я был уполномоченным, работал в пяти верстах от фронта (р. Дунаец) в г. Тарнове, в Галиции, при 3-й армии, командиром которой был болгарин генерал Радко-Дмитриев, расстрелянный впоследствии в Пятигорске большевиками. Всю зиму немцы, подкреплявшие австрийский фронт, обстреливали нас из 16-дюймовой «Берты», снаряды которой, почти в рост человека, вырывали воронки сажени в три диаметром, разрушили вместе с вокзалом нашу амбулаторию и, взметая из воронок камни и землю, обсыпали ими нас и раненых, разбивая стекла в окнах.
Мы ездили на фронт, снабжая стоявший там Ровенский полк книгами из Московского общества грамотности, подарками и гостинцами, присылаемыми из России. Офицерам привозили также пиво, солдатам табак.
При многомесячной позиционной в этом месте войне обстрел обыкновенно был вялый. Мы оставляли автомобиль в халупе-штабе, в лощинке, и, идя прорытыми ходами, кое-где перебегая открытое место, раздавали подарки в передовых окопах. С нашего возвышенного берега в бинокль хорошо можно было видеть австрийцев и их окопы на другом, низменном берегу Дунайца. Налево виднелся разрушенный шоссейный мост, а вправо, вдали, мост железной дороги на Краков, одна из ферм которого свисала над рекой. Изредка пропоет на высоких нотах вражеская ружейная пуля.
Иногда же бывал сильный, порой ураганный орудийный огонь, на который мы, за недостатком снарядов, почти не отвечали. Например, когда я привез приехавшего после Пасхи на фронт священника Востокова, я не узнал местности, изрытой воронками. Снаряды ложились по сторонам шоссе, халупа, в которой мы так часто пили чай у ровенцев, была разнесена и догорала. Штаб укрылся в цементной широкой трубе под шоссе, куда поспешили и мы. В этой трубе о. Востоков отслужил краткий пасхальный молебен с «Христос воскресе!». В передовые окопы нас не пустили. И тут во второй линии окопов люди зарылись в них, но снаряды нередко разрушали их. О потерях ничего нельзя было знать, так как телефон был порван.
В этом году наша и заграничная Пасха совпадали. Не полдню, каким образом, но как-то само собой, без инициативы командования, установилось перемирие на первые три дня праздников. Кажется, инициатива исходила от австрийского летчика, сбросившего листки с призывом прекратить стрельбу на три дня.
Приезжаем мы с праздничными подарками и идем христосоваться в передовые окопы. Там, где мы обыкновенно быстро перебегали или шли в ходах согнувшись, идем совершенно спокойно и стоим во весь рост на поверхности окопов.
К Дунайцу, неширокому в этом месте, после обеда начинают подходить наши и австрийские солдаты; моют белье, перекрикиваются.
Я прошу у офицера разрешения тоже пойти к реке. Он колеблется, говорит, что не имеет права разрешить, что это самочинно солдаты ходят и что не отвечает, что установившееся перемирие не нарушится в любой момент. Тогда я решаюсь тоже самочинно спуститься к Дунайцу.
Подхожу к солдатам на берегу. На другом берегу офицер садится и что-то пишет. Солдаты весело перекликаются через реку на разных языках, не понимая друг друга. Да и трудно на расстоянии разобрать слова. Потом офицер, привязав записку к камешку, перебрасывает его мне через реку.
На записке по-немецки написано: «Г. русскому доктору» (у меня на рукаве была повязка Красного Креста). Потом стихи такого содержания: «Мы военные враги, уничтожаем друг друга. В дни великого Праздника пусть мы хоть на несколько дней будем братьями; пусть в эти великие дни замолкнут пушки. Потом мы опять сцепимся в жестоком бою, и под конец – Gott strafe England.
[20] Англия недавно присоединилась к Антанте, и центральные союзники были особенно обозлены на нее. Этот возглас повторялся у них всюду.
Я пишу ответ в прозе; радуюсь тоже, что во время праздника у нас установились человеческие отношения и т. д. Так как он задел наших союзников, то в конце считаю нужным приписать: «Doch Gott strafe Deutschland – истинную виновницу войны». Подписал я полной своей фамилией, как пацифист, председатель Общества мира в Москве, и, завернув в записку камешек, перебросил его.
У наших солдат появилась гармошка. Они поют, приплясывают. Австрийцы не захотели отстать. Видно, как к окопам бежит солдат, и скоро у них появляется чудная гармоника, на которой виртуозно играют венские вальсы…
И эти человеческие отношения, прорывающиеся у врагов среди смертоносной борьбы, как весенняя травка, пробивающаяся среди камней на берегу Дунайца, обнадеживают, что по окончании борьбы оба народа мирно будут жить в добрососедских отношениях и что в конце концов и человечество дойдет до того, что международные споры не будут разрешаться человеческой бойней. Но это, увы (!), еще будет не скоро, и атавизм потребует еще обильные людские гекатомбы.
Но и в будничные дни человеческие отношения чередуются с человеческим озверением.
Между Тарновом и Дунайцем мне пришлось быть в окопах, которые отстоят от австрийских окопов всего на 40—50 саженей и между ними течет ручеек. Ясно слышен простой разговор из вражеских окопов. Днем стоит только высунуть голову, чтобы моментально вас «сняли». А вечером, когда перестрелка кончается, солдаты с обеих сторон ходят к ручью за водой, беседуют, угощают друг друга табаком.
Когда солнце стало склоняться, пришел приказ офицера вернуться от Дунайца за линию окопов, и я вежливо распростился с поэтом и другими офицерами, козырнув друг другу, и все разошлись в разные стороны.
Из халуп на шоссе близ моста высыпали женщины, дети, которые как-то ухитрились в них жить между вражескими окопами под ураганным огнем.
По ту сторону шоссе находился разрушенный дом и исковерканный воронками парк графини Тарновской.
Когда я шел из окопов к автомобилю открытым полем, то осмотрел большое дуплистое дерево, все изрешеченное пулями. За этим деревом мы стояли с Радко-Дмитриевым, когда он, обходя позиции, не захотел идти к окопам через ложбину и траншеями, а пошел напрямик через бугор, и мы были жестоко обстреляны.
Следующие два дня перемирие строго соблюдалось, и я привозил смотреть окопы персонал отряда и сестер милосердия.
Вскоре мы были переведены в Карпаты за Ясло и к Дуклинскому перевалу. В обстреливаемую ураганным огнем Горлицу я мог проникнуть только ночью, когда огонь стихал, но не прекращался.
Через несколько дней здесь произошел горлицкий прорыв нашего фронта, повлекший за собой злополучное галицийское отступление.
Князь Павел Аолгоруков Май 1915 года» В начале второй главы своего очерка «Великая разруха» брат рассказывает о посещении им уже после революции казачьей дивизии под командой генерала Краснова. А вот что последний пишет об этом в своем рассказе «На внутреннем фронте» (Архив русской революции, т. I, стр. 97—98):
«10 апреля 1917 года к нам в дивизию приезжал князь Павел Долгоруков, член К.-д. партии. Он смотрел собранную для этого случая Донскую бригаду – 16-й и 17-й Донские полки и сказал весьма патриотическую речь. На речь отвечали я и начальник штаба IV кавалерийского корпуса, генерал-майор Черячукин, а затем один урядник 16-го полка, который от имени казаков клялся, что казачество не положит оружия и будет драться до последнего казака (с немцами), до общего мира в полном согласии с союзниками. Князь Павел Долгоруков ездил со мною в окопы, занятые пластунским дивизионом. Он присутствовал при смене пластунов с боевого участка, видел их жизнь в окопах и был поражен их выправкою, чистотою одежды, молодцеватыми ответами и знанием своего дела. Все это он мне высказал в самой лестной форме и потом задумчиво добавил: «Если бы это было так во всей армии!» – «А что?» – спросил я. Мы на позиции были далеки от жизни. В гости к нам никто не приезжал, письма политики не касались, газеты были старые. Мы верили, что великая бескровная революция прошла, что Временное правительство идет быстрыми шагами к Учредительному собранию, а Учредительное собрание к конституционной монархии с великим князем Михаилом Александровичем во главе.
«Я видел Московский гарнизон, – сказал князь Долгоруков. – Он ужасен. Никакой дисциплины. Солдаты открыто торгуют форменного одеждою и дезертируют. Армия вышла из повиновения. Спасти может только наступление и победа». – «И наступление не спасет, – отвечал я, – потому что такая армия победы не даст».
После свидания во Львове следующий раз мы встретились с братом, и опять-таки на два дня, на Московском государственном совещании в августе 1917 года, на котором я был еще в военной форме. Сидели мы с ним рядом в зале Большого театра, в котором происходили заседания совещания, слушали интересные горячие речи ораторов и чувствовали всю безнадежность положения… На Театральной площади стояли десятки вагонов забастовавшего трамвая. Чувствовалось приближение катастрофы. Принимали мы с братом участие также в соединенном заседании бывших членов четырех Государственных дум, происходившем в здании нашей alma mater.
О жизни Павла Дмитриевича с момента этого нашего свидания в Москве и до следующей встречи уже на юге России я знаю лишь по его рассказам, так как, живя в это время в разных местах, мы с ним не виделись. В дополнение к тому, что он сам рассказывает в «Великой разрухе» о всем им пережитом в это время, приведу лишь выдержку из его очень характерного письма к графине С.В. Паниной по поводу отсутствия представителей К.-д. партии на открытии Учредительного собрания (5 января 1918 года). Письмо это было написано им из Петропавловской крепости 9 января 1918 года. Вот что он между прочим писал в своем письме:
«Пожалуйста, доведите до сведения Петроградского и Московского отделений ЦК, что единственный день, что мне действительно было неприятно быть на запоре, – это 5 января, потому что никто из К.-д. фракции не явился в Учредительное собрание, и я не мог восполнить этот пробел. 6-го на прогулке я сказал об этом А.И. и Ф.Ф. (Андрею Ивановичу Шингареву и Федору Федоровичу Кокошкину. – П. Д.), и они оба нашли также, что это была ошибка. По-моему, следовало бы по крайней мере 2 из петроградских и московских членов Учредительного собрания явиться и постараться от фракции прочесть краткую декларацию из 2 пунктов – по вопросу о суверенной власти Учредительного собрания и по вопросу о мире и восстановлении прочности союзов. Почему никто не явился? Бывают моменты, когда надо дерзать. Тем более что можно было предвидеть, что сессия будет краткая. Всего хорошего. До скорого (?) свидания».