В Москве уже некоторые мои приятели днем не выходят, кто отпустил, кто сократил бороду. В начале октября, в день выезда с паспортом украинца Черниговской губернии Зайцева, я тоже подстриг бороду, чтоб походить на хохла. В Москве же я все время ходил по улицам в своем виде. Как-то на Никитском бульваре сижу и читаю газету. Подходит такой видоизмененный знакомый и удивляется, что я не скрываюсь. «Разве вы не видите, – отвечаю я, – я скрываюсь за газетой».
Через Биркенгейма я с трудом получил в счет проданных кооперативу досок, привезенных в Москву через Нижний на баржах, с моего костромского завода, 50 тысяч рублей, из коих себе взял 18 тысяч, а остальные, к сожалению, оставил на расходы по имениям. Купил за 500 рублей четыре золотые десятирублевки и одну десятимарковую, чтоб подкупать на границе большевиков и немцев. Мне казалось тогда, что я заплатил очень дорого за золото. Жалею, что не купил его на всю сумму. Паспорт купил через полицейский участок за 1200 рублей.
Как мне, так и многим другим помог в получении разрешения на выезд мой партийный приятель и сочлен по К.-д. Центральному комитету А.Р. Ледницкий, бывший во главе польского ликвидационного комитета. Через него же я достал пропуск застрявшему на нелегальном положении члену французской военной миссии Эрлишу, депутату-социалисту, которому при наличии немцев было особенно в Москве опасно.
Пришлось немало мне походить по большевистским и украинским учреждениям, и наконец я получил разрешение выехать в украинском теплушечном поезде. Приезжаю около 10 октября на Брянский вокзал – весь поезд уже набит битком и приходится ехать обратно. На следующий день какая-то дама-распорядительница сжалилась надо мной и втиснула меня в теплушку того же поезда. Никак не предполагал, что уезжаю из Москвы так надолго. Я уезжал за счет большевиков на даровом поезде для бежавших с мест боев украинцев при наступлении немцев. Даже чай и обед в дороге давали даром. Было произведено на бесконечных остановках три поверхностных обыска. Спичечную коробку с золотыми я успевал при этом прятать в траву около пути. Но на границе подкупать мне, вопреки предсказаниям, никого не пришлось, и эти пять золотых сохранились до сих пор в виде моего неприкосновенного золотого фонда.
Через два дня к вечеру мы подъехали к конечной русской станции Зерново, находящейся в трех верстах от хутора Михайловского на немецкой Украине. В тот же вечер комендант поезда, выбранный вагонными старостами (двустепенные выборы), отправился в хутор Михайловский с бумагами для переговоров о принятии нашей партии. Поезд был демократический, и так как я один из сотен пассажиров говорил по-немецки, то просили и меня пойти с ним.
Отойдя немного, мы встретили пограничный пикет с пулеметами на железнодорожной насыпи. На окрик мы объясняем, и нас пропускают. Хутор Михайловский – большое местечко при сахарном заводе Терещенко. Немецкие часовые приводят в комендатуру. Там просматривают бумаги, приказывают пассажирам явиться завтра. Возвращаемся опять вдвоем в лунную ночь благополучно, хотя нас предупреждали, что в пограничной полосе развился бандитизм. В стороне слышны отдельные выстрелы. Большевистский пикет нас узнает и пропускает. Близ поезда – живописный табор с кострами. Пришлось еще ночь переночевать в Рос… в Совдепии. На следующий день нагружаем нашу поклажу на телеги, которые доставляют за дорогую плату крестьяне, и мы с комендантом ведем партию в соседнее государство. Длинная процедура у коменданта. Неприятное впечатление от того, как немецкие унтеры хворостинкой регулируют и направляют движение послушной русской толпы. Оказывается, нам придется прожить дней пять в карантине до дальнейшей отправки. Партиями нас направляют в карантин – ужасные, временные бараки для железнодорожных рабочих. Мой барак помещался под самым железнодорожным мостом. Ночью очень холодно.
На следующий день я решил превратиться из Зайцева в Долгорукова и проситься ехать далее, хотя доказательств моей личности никаких не имел. К счастью, переводчиком у коменданта был служивший у Терещенко петроградский кадет, который узнал меня и подтвердил мое identite. Обещали меня отпустить. Прозяб еще одну ночь в бараке, а наутро пришел ко мне переводчик и принес разрешение. В тот же день я выехал в Киев. Проезжая над бараками, я из вагона раскланялся с моими компаньонами, которые, наверно, мне завидовали. Оказывается, какие-то студенты еще в московском поезде узнали меня.
Противно было смотреть, как в вагонах немецкий вахмистр, попыхивая сигарой, что-то рассказывает, объясняет жестами, а публика чуть не с подобострастием его слушает, старается понять, поддакивает победителю. Немцев на станциях почти нет, да и в Киеве войска мало видно.
Киев с апреля прошлого года, когда я возвращался из поездки на фронт, мало внешне изменился. Статуя Столыпина с пьедестала убрана. Скоропадский возведен на гетманский пьедестал. Распоряжаются немцы. Кое-где следы разрушения. Остановился я у Д.Н. Григоровича-Барского, председателя Киевского К.-д. комитета, и пробыл в Киеве дней десять.
В то время Киев был первым беженским этапом. Он был переполнен московскими и петроградскими беженцами, интеллигенцией, аристократией. Устраивались какие-то еженедельные обеды с публикой, преимущественно яхт-клубной. Олсуфьев повел меня на такой обед, но я чувствовал себя не в своей тарелке и что я тут лишний и скоро ушел. Олсуфьев потом мне сказал, что ему досталось за мой привод. После обеда Мятлев читал и пел свои талантливые, едкие памфлеты и куплеты на политические злобы дня. Помню куплеты «Ни гуту». Мой приятель граф Дмитрий Адамович Олсуфьев жил тогда у своего родственника Скоропадского. Незадолго до его падения он от него переехал. Тогда в очередном памфлете Мятлева была такая строфа:
И, учтя, что зреет драма,
В ночь из гетманских хором
Граф Олсуфьев, сын Адама,
Переехал в частный дом.
Кто имел недвижимость в Малороссии, спешил продать лес и сруб, получить деньги под имения, заводы. У таковых с утра околачивались евреи.
Тут же впервые открылось аристократическое кабаре, которых потом в эмиграции было немало. Кое-кто бросился в спекуляцию, используя связи со Скоропадским и другими для получения разрешения на пропуск вагонов товаров.
Так как в гетманском правительстве были и министры-кадеты, то у Григоровича-Барского бывали совещания и разговоры по поводу деятельности министерства, в которых я не принимал участия. Я незнаком с деятельностью министерства, но со стороны оно почему-то отдавало опереткой. Настоящая власть чувствовалась у немцев.
Я не шовинист и не германофоб. Но неприятно было ходить добиваться права на жительство, на выезд в немецкие присутствия в русском древнем Киеве. Каюсь: мне менее претило посещение в Москве присутственных мест большевиков, мною ненавидимых и власть которых мне отвратительна. Это явление психологическое. А в самом начале войны, в разгар шовинизма, я же, как пацифист и председатель Общества мира, на многолюдном собрании этого общества в Москве в переполненной зале Политехнического музея восстал против погромов магазина с вывесками немецких владельцев, высмеивал переименование в ресторанах филе по-гамбургски и венского шницеля в филе славянское и шницель по-сербски и, призывая к отчаянной борьбе с врагом, призывал и к гуманному отношению к мирному немецкому населению, приводя слова французского социалиста Вальяна в 70-м году: «Мы воюем с германским милитаризмом и империализмом, но не с мирным немецким народом». В юности мне приходилось жить в Германии, и мне прирейнское и баденское население очень симпатично. И тем не менее спокойное пребывание за гранью вражеских штыков в Киеве мне более претило, чем тем правым элементам, о которых я говорил в предыдущей главе.
Немцы проявили себя хорошими администраторами. В частности, отлично были организованы отправки солдатами пищевых посылок в Германию с жирами, мукой и прочим. Я видел на станциях горы этих ящиков, которые посылались в Германию целыми поездами. Там, как говорят, семьи солдат и офицеров продавали часть продуктов на сторону, так что Украина в значительной степени питала оскудевшую Германию.
В это время и на Украине уже замечалось в немецких войсках начало разложения и отзвуки начинавшейся в Германии ноябрьской революции. Солдаты начали ругать Вильгельма, и дисциплина в отношении офицеров ослабела. Я это заметил по разговорам с солдатами в вагонах и на станциях. Впоследствии в Белграде М.В. Челноков рассказывал мне, что он в это время жил в Чернигове и что живший над ним старый немец полковник плакал, когда говорил о настроении солдат, и было слышно, как он целыми ночами шагал по своей комнате.
И в Киеве было много кадетских заседаний местной группы и наличных членов Центрального комитета. Кроме местных членов Центрального комитета, припоминаю присутствие Милюкова, Вернадского, Демидова. При личных сношениях стирались углы и недоразумения, возникшие вследствие разобщенности между киевлянами и Центральным комитетом в Москве. Но я доказывал, что мы в Москве, отнюдь не посягая на фактическую автономность киевлян кадетов, как результат разобщенности, считали неправильным образование самочинного формально автономного какого-то украинского главного комитета, не предусмотренного уставом, как бы вытекающего из самостийности Украины. Совершенно аналогично провозглашение автокефалии заграничных православных церквей, без надобности отходящих от Тихоновской церкви, которая отнюдь не ограничивала их фактическую автономию вследствие разобщенности. Ефимовский, бывший председатель московской студенческой К.-д. партии, когда я был председателем Центрального комитета, теперь в Киеве сблизившийся с Шульгиным, стал в прессе очень резко нападать на Милюкова. Так как Ефимовский не выходил из партии и бывал на заседаниях местной группы, то я имел с ним сепаратный разговор о недопустимости выносить наружу и в такой форме разногласия внутри партии, да еще с председателем Центрального комитета. И на заседании группы, не называя его, я высказал, что более, чем когда-либо, нужно поддерживать партийную дисциплину и что партия, известная таковой, сумеет настоять на ее соблюдении. (Если теперь я и позволяю печатно и определенно говорить о разногласиях с Милюковым, то потому, что это уже отошло в область истории, а Милюков первый в публичных выступлениях в своей газете отмежевался от партии, отколов меньшинство ее и признавая, что политический водораздел якобы должен пройти по телу партии.)
Тогда же, резко расходясь с тактикой Милюкова, я счел нужным оградить его от публичных выпадов младшего нашего товарища. Впрочем, Милюков, чувствуя свой разлад с партией, тогда же в Киеве на первом заседании членов Центрального комитета заявил, что он слагает с себя звание председателя Центрального комитета, так что председательствовать на заседаниях пришлось мне. Так как немцы к этому времени ослабли и одоление их союзниками было неминуемо, то и в ориентации своей он поколебался. На бывшей тогда же в Екатеринодаре конференции, на которую он и многие к.-д. из Киева поехали, он «пошел в Каноссу»
[11] и принял позицию партии по отношению к союзникам, которую мы с таким трудом отстояли нашим московским сидением.
На конференцию я не поехал, так как достаточно пришлось поработать в последнее время и над партийными делами и хотелось между Москвой и Екатеринодаром хоть немного отдохнуть в Киеве.
Из Киева в середине октября я приехал в Ростов в служебном вагоне с какими-то инженерами, а из Ростова в Екатеринодар. Границы между немецкой Украиной и казацко-добрармейскими владениями как-то не заметил. В Екатеринодаре я застал еще не уехавших после конференции Милюкова, Родичева, Винавера и др. В Екатеринодаре пришлось прожить десять месяцев.
Милый Екатеринодар с его пылью или грязью, с его особняками, утопающими в садах. «Сколько надежд дорогих» с ним связано! Деловой провинциальный город, столица богатой Кубани, без претензий города-парвеню Ростова, с его интернациональной публикой и аляповато безвкусной убогой роскошью домов.
Меня устроил член местного комитета К.-д. партии у богатого мукомола Ерошова, гостеприимством которого я пользовался до самой его смерти от сыпного тифа.
Корнилова и Алексеева я уже в середине октября 1918 года не застал, приехав после их недавней смерти. В красивом склепе величественного собора покоился прах Алексеева, впоследствии оттуда увезенный, а могила Корнилова с белым деревянным крестом была на возвышенном берегу Кубани в пригородной ферме, где он был убит снарядом. Впоследствии гроб его, перенесенный в другое место, был найден большевиками, и тело Корнилова, привязанное к лошади, таскалось на поругание по улицам Екатеринодара.
В один из поминальных дней я был на панихиде у могилы Корнилова в присутствии Деникина и всей его Ставки, на которой замечательно красноречивый и горячий оратор Эрлиш произнес по-русски речь, пробившую слезу у присутствовавших. Эрлиш, которого я мельком видел и в Киеве, где он скрывался от немцев, был здесь военным агентом, а потом состоял при французской военной миссии.
Не состоя ни в какой должности, я Деникина видал очень редко, считая, что главнокомандующего следует возможно менее отвлекать гражданскими делами (а к нему лез всякий), по каковым бывал у его помощника, генерала Драгомирова.
Деникин производил прекрасное впечатление своей прямотой, простотой и рыцарством. Бывший в Добрармии с ее зарождения, быховский узник, который имел ореол сподвижничества с Алексеевым и Корниловым, преемником коих он был. Но в тот период, когда я его застал, у него уже замечались признаки утомления и разочарованности. Благодаря за привет, который я ему привез от москвичей, он мне тут же сказал, как трудно ему работать, как мало подходящих людей, как «опошлились» теперь люди.
Посильное ли бремя на него свалилось? Он недавно женился и почти не выезжал на фронт, а впоследствии из Таганрога или из своего вагона. Он всей своей персоной внушал к себе доверие и уважение, но мог ли он воодушевить людей на смерть? Конечно, он готов был сам умереть за Россию, как и его предшественники, но была ли в нем потенциальная энергия вождя и диктатора? Был ли он достаточно властен? По-моему, нет. Компетентный приговор вынесет история из многочисленных данных, я же высказываю лишь мои сомнения и мое мнение на основании личного впечатления. Вся моя деятельность тогда, как и моих товарищей, была, разумеется, направлена к всемерной его поддержке, так как в силе его власти мы видели наше спасение, спасение России.
Другой упрек, который делают Деникину, что у него не было достаточно гибкости в переговорах с государственными новообразованиями (Украина, Грузия, Крым, казачество). В этих крайне сложных, болезненных вопросах не то внешней, скорее внутренней политики, мне кажется, скорее был допущен неверный тон в переговорах, чем ошибочные мероприятия, тон слишком великодержавный.
Но эти «областные» вопросы, хотя бы казачий, ужасно осложняли задачу командования. С одной стороны – пребывание на казачьей земле и комплектование армии, главным образом казаками, с другой стороны – демагоги Кубанской рады и Донского круга своими самостийными устремлениями тут же все время деморализуют тыл и создают внутренний фронт.
Рада заседала недалеко от моей квартиры в театре, и я часто бывал в ней.
Торжественное заседание Рады в присутствии Деникина. Он произносит прекрасную речь, обрисовывая общие национальные лозунги Добрармии и роль в воссоздании России казачества, на самобытность и самоуправление которого никто не посягает. Вся Рада встает, бурная овация, а потом, в обыденной обстановке, – подтачивающая работа самостийников Быча, Рябовола и др. Вскоре последовало убийство Рябовола при таинственной обстановке, в котором обвиняли командование.
Речи в Раде обнаруживали убожество и политическую малограмотность ее членов. На одном из заседаний присутствовал председатель Донского круга Харламов, мой приятель по партии и по фракции в 2-й Думе. Он милый, прекрасный человек, был очень хорошим учителем, рядовым, ничем особенно себя не заявившим членом Думы и видной государственной особой на Дону… тон и стиль деятельности которой были мелкого калибра. И в приветственной речи, произнесенной в Раде, которая, конечно, была восторженно принята, через два слова в третье – демократия, демократизм, мы демократы. Все почти содержание речи исчерпывалось и выезжало на демократии во всех видах, падежах и числах.
А ведь настоящий демократизм не требует постоянного подчеркивания и провозглашения. Только милюковско-винаверский демократизм, к которому впоследствии примкнул и Харламов, мог придумать «демократическую группу Конституционно-демократической партии», этот демократизм в квадрате!
Иногда настроение в Раде бывало очень бурное. Деникину нельзя было отказать в личном обаянии. Работавшие при нем в Особом совещании мои друзья Астров, Федоров и Степанов были без лести ему преданы.
Апогеем популярности Деникина был момент признания им власти Колчака. На обеде, данном в честь английского генерала, он так просто и неожиданно сделал этот патриотический жест, сказав, что для пользы Родины он подчиняется адмиралу Колчаку, что многие заплакали, некоторые бросились целовать ему руку. Невольно прошибало слезу и после обеда, когда он на параде у собора провозгласил перед гарнизоном – «Ура верховному правителю России адмиралу Колчаку!», столь еще дальнему, из Сибири идущему, на освобождение России. Бескорыстный, самоотверженный патриотизм Деникина был вне сомнения.
Особое совещание при правительстве Деникина было довольно грузным совещательным аппаратом гражданского управления, состоящим из министров и лиц без портфелей. В нем было много трений. Среди правых и некоторых военных он был не популярен, как слишком «кадетский».
Членов Центрального комитета – К.-Д. партии в Екатеринодаре было человек 7—8, мы постоянно собирались и направляли деятельность Национального центра, местной К.-д. группы Ростовского областного комитета и по возможности всей партии на юге России. Мы всецело старались поддерживать надпартийную национальную общественную работу и диктатуру Деникина, за что были и не в милости у некоторых разобщенных с нами товарищей, находивших, что мы «отступаем от духа и программы партии» (!).
Заседаний партийных и Национального центра было множество. Я организовал и выступал на многочисленных публичных собраниях Национального центра в Екатеринодаре и других городах.
Я был товарищем председателя Национального центра, а председателем был энергичный, неутомимый М.М. Федоров, человек уже не молодой, вечно в хлопотах, достающий деньги, весь день бегающий по городу. И в страшно душные здесь летние дни, в черном сюртуке, красный и потный, перед вечерними заседаниями он успеет побывать в банках, убеждая жертвовать на армию и организации, у министров, у иностранных представителей, у генералов. Когда у них не было приемов, он к ним врывался со двора, что давало повод нашим недоброжелателям говорить, что кадеты ходят интриговать с заднего крыльца. Он был членом Особого совещания без портфеля, как и Н.И. Астров. Последнему была поручена разработка земского и городского самоуправления для отвоеванных мест. У него на квартире происходили бесконечные заседания комиссии, вырабатывающей это положение. Я в ней не участвовал, но со стороны мне казалось, что проект вырабатывался уж слишком детально и академично по обстоятельствам времени.
В.А. Степанов, сблизившийся еще с Киева лично и политически с Шульгиным, был главой контроля у Деникина. Он более занимался общей политикой, чем работавшим по известному шаблону контрольным аппаратом; к тому же у него был зуд передвижения, и он не сидел более двух-трех недель на месте; он постоянно уезжал, то в Ростов, то в Одессу, то в Крым, то в Константинополь.
П.И. Новгородцев уклонялся от официальных выступлений и предложенного ему заведования Министерством народного просвещения, так как боялся за свою семью, оставшуюся в России, но негласно он принимал участие как в наших общественных делах, так и в разработке законопроектов Особого совещания. Мы его всячески щадили и оберегали из-за его боязни за семью. Но впоследствии в Севастополе и за границей, когда его семья уже выехала из России, он уклонялся от активной политической работы и ударился в аполитизм, чем, как влиятельный профессор в Праге, был, по-моему, даже вреден, и мы, большие с ним приятели и соседи по Москве и еще сблизившиеся на юге, ожесточенно по этому поводу спорили. Я ему доказывал, что аполитизм при борьбе с большевиками – это пассивная помощь большевикам и что у молодежи аполитизм зачастую ведет к сменовеховству. Теперь, после смерти Новгородпева, я думаю, что это явилось у него в связи с физически надорванным организмом и общим разочарованием.
П. П. Тронский был вроде товарища министра внутренних дел. Он отличался внешней порывистостью и делал все как-то с налета. В ближайшие свои помощники он привлек Соловейчика. К рассмотрению какого-то его проекта был привлечен и Новгородцев, нашедший проект безграмотным с точки зрения государственного права. На заседании он уничтожающе раскритиковал проект и припер Тройского к стене, и тот должен был сознаться, что он недостаточно ознакомился с представленным им проектом.
В министры внутренних дел был намечен донской сенатор Носович. Мы с М.М. Федоровым поехали за ним в Новочеркасск, но он оттуда неизвестно куда уехал. Так как в министры хотели почему-то назначить из судейских, то я вспомнил о Н.Н. Чебышеве, бывшем в Москве прокурором, хорошем судебном ораторе и сумевшем при Щегловитове отстоять свою независимость от административного давления. Потом эту кандидатуру обсуждали в Национальном центре и в Особом совещании, и он был назначен министром. Не помню почему, он потом перед Ростовом был заменен Носовичем.
Кроме меня, Астрова, Паниной, Степанова и Новгородцева, были здесь еще члены К.-д. – Центрального комитета К.Н. Волков, который был командирован в Сибирь к Колчаку с Червен-Водали, которого большевики расстреляли, КН. Соколов, начальник осведомительного бюро-Освага, А.В. Тыркова, приехавшая надолго из Англии с мужем, сотрудником Times Вильямсом, и П. П. Юренев, инженер, деятельный и хороший организатор, кандидатура которого в министры путей сообщений была отклонена как члена Временного правительства и как слишком левая. Отклонена была и кандидатура в министры внутренних дел В.Ф. Зеелера, энергичного ростовского общественного деятеля и председателя областного К.-д. комитета, а также кандидатура в министры земледелия к.-д. Н.Н. Ковалевского (в пользу А.Д. Билимовича). Упреки Деникина со стороны правых в засилье у него кадетов были неправильны, так как они были в значительном меньшинстве в правительстве.
Как я уже говорил, вся деятельность нашей партии была направлена на внепартийное объединение Национального центра и, при его посредстве, – на более широкое объединение. Нам удалось подчеркнуть такое наше стремление на устроенном нами в переполненном театре торжественном объединенном заседании Национального центра, Союза возрождения (слева) и монархистов (справа). От нас оратором выступил Астров, от Союза возрождения (народные социалисты Мякотин, И.П. Алексинский, Титов и другие) и от монархистов Н.В. Савич, который вызвал гром аплодисментов, сказав, что он убежденный монархист, но, если по свержении большевиков в России будет республика, он ей присягнет и будет ей служить.
Такую простую и правильную мысль центральные политические группы проводят уже восьмой год, но зарубежная общественность все толчется почти на одном месте, и на происходящем теперь в Париже зарубежном съезде правые монархисты туго и нехотя свертывают свои партийные знамена, а левые не пришли на съезд, и в их рядах что-то не слышно, чтоб они, убежденные республиканцы, готовы были присягнуть монарху, если монархия будет восстановлена. Им так же трудно или, как видно, даже труднее, чем крайним правым, отрешиться от узкой партийности и возвыситься до национальной надпартийной высоты.
В газетах появились сведения, что в Омске осуществлен блок из Союза возрождения, к.-д., торгово-промышленников, кооператоров и других групп.
В то же время мы получили из Москвы письмо от Н.Н. Щепкина, вскоре потом с другими нашими друзьями расстрелянного, он пишет, что и они осуществляют широкий политический фронт. Они категорически заявляют о необходимости соглашения справа налево на одной временной платформе и говорят, что такое соглашение у них уже состоялось между Союзом возрождения, Национальным центром и группой общественных деятелей, а через нее направо с монархистами-конституционалистами, причем они признали, что при всех программных различиях все здоровые патриотические элементы должны объединяться на ближайших тактических задачах. Они полагают, что между этими группами может быть разное отношение к той власти, которая эти задачи осуществит, но, какова бы она ни была в настоящий момент, если за ней идут войска и она обладает достаточной мощью, чтобы освободить Россию от большевиков и восстановить ее государственное единство, она должна быть признана всеми.
В то же время по вопросам грядущего социального и политического бытия России отдельные группы и партии остаются каждая при своих убеждениях. В заключение друзья мои пишут, что демократические круги, примыкающие к народным социалистам, солидарны с ними и, по их мнению, мы будем бессильны и для них непонятны, если не объединимся. Они предлагают нам устыдить тех политических деятелей и те партии, которые действуют иначе. Будучи разобщены с югом и плохо информированы, они с тревогой спрашивают о наших настроениях.
В начале зимы я с несколькими членами Центрального комитета партии ездил в Ялту на заседание Центрального комитета с жившими там членами его Петрункевичем, Родичевым и крымскими министрами Винавером и Набоковым. Так как престарелый И.И. Петрункевич жил в прелестной Гаспре, принадлежащей его падчерице графине Паниной, которая тоже там остановилась, то большая часть заседаний происходила там и ездили мы в автомобилях министров (символ власти). Со мной приехали еще Астров, Степанов и Новгородцев. В Ялте было большое скопление беженцев, она имела почти свой обычный оживленный вид. В Ялте мы заседали на даче В.В. Келлера. Хотя не без труда, но все-таки мы, старые товарищи по партии, сошлись на общих тактических резолюциях, путем личного общения, свиданий и выяснив начавшиеся уже тогда некоторые разногласия между крымчаками и деникинцами. Межу крымским правительством и Деникиным происходили постоянные трения из-за тона взаимоотношений скорее, чем по существу. Тон у Деникина, как я говорил, вообще был слишком великодержавный, а крымское правительство, пожалуй, слишком держалось за свою автономную власть, ссылаясь на свое происхождение, тогда как оно управляло всего лишь одной губернией или, скорее, частью Таврической губернии, тогда как континентальная ее часть, по ту сторону Перекопа, была еще во власти большевиков. Но разумеется, никто из членов крымского правительства не был самостийником, и смотрели они на свою власть как на временную. Потому предубеждение командования против их тона, их игры во власть было неосновательно, и с некоторыми разногласиями (например, нормальная, более медленная юстиция, а не военный суд) можно было бы помириться, кое в чем договориться, принимая во внимание пользу их управления и порядок, ими установленный.
Незадолго перед этим был близ Ялты таинственно убит мой приятель, долго живший в моем доме, московский фабрикант француз Гужон, человек выдающейся энергии и способностей. Убийцы не обнаружены, но молва упорно приписывала преступление кружку гвардейских офицеров, убивших его не то за его германофильство (?!), не то за непочтительный отзыв о членах императорской фамилии (?).
На обратном пути из Ялты в Новороссийск мы попали в шторм со снегом, и так как каюты были переполнены и все страдали от качки, то я ночью на палубе чуть не замерз, и около Феодосии меня, совсем окоченелого, едва свели в каюту.
Во главе осведомительного бюро, или Освага, стоял профессор К.Н. Соколов. Это учреждение все ругали, и оно оставило по себе плохую память. Но в то же время, казалось бы, что общественные силы, местные и приезжие, сами бы должны были организовать в тылу и в освобожденных губерниях противобольшевистскую пропаганду, хотя бы в местном масштабе. Дело это общественное и помогло бы командованию. Но общественные элементы, в том числе и наши местные кадетские группы, как я ни старался их побудить к тому, не проявили ни в Екатеринодаре, ни в Ростове и в других местах никакой инициативы.
Соколов, располагавший большими средствами на пропаганду, придал организации очень бюрократический характер и не пытался придать ей мало-мальски общественный характер. Во главе ответственных отделов стояли люди совершенно ничтожные в общественно-политическом отношении. Общий тон Освагу был придан неподходящий. Что же касается по существу и объему произведенной работы, то Соколов, сам человек выдающейся эрудиции и хороший работник, сделал очень много, и, в общем, я являюсь убежденным защитником Освага от несправедливых нареканий. Выставка Освага в Ростове показала, какая огромная работа была произведена. Несмотря на плохую репутацию Освага, я не гнушался все время работать с ним рука об руку, устраивая при его технической помощи многочисленные публичные собрания, на которых сам выступал и привлекал других в Екатеринодаре, Ростове и других городах, издал брошюру, писал статьи через Руспресс и т. д. И, зная дело не только с показной стороны, по выставке, но и по существу, я удостоверяю, что при трудных обстоятельствах и деморализации того времени сделано было очень много и огульные нападки на Соколова несправедливы. Повод к нареканиям им давался от внешних приемов работы, от тона Освага, который портил музыку, далеко не плохую по существу.
Значительное оживление и надежды привезли нам союзники, сначала французы, а потом и англичане. Подъем был огромный. Весело ехали мы встречать французов в специальном поезде в Новороссийск. Музыка, флаги, толпа. Большой банкет под председательством Кутепова, бывшего тогда в Новороссийске военным губернатором, почему-то временно не в строю. Блестящая речь Эрлиша. Такая же встреча в Екатеринодаре.
Если в крымский период Врангелю более помогали французы, то Деникину более помогали англичане, во главе военной миссии которых стояли симпатичные, энергичные генералы, Пуль, потом Бриггс, который помог даже в разрешении конфликта Деникина с Красновым. Последний, в свое время опиравшийся на немцев, атаман Войска Донского, сам хороший администратор, много при их содействии сделавший для воссоздания донских частей, не хотел подчиниться Деникину, который в интересах единого командования, преемственно державшийся все время союзнической ориентации, при поддержке общественного мнения и союзников, тщетно добивался этого объединения и подчинения. Генерал Бриггс ездил в Ростов и добился того, что Краснов приехал на пограничную станцию между Кубанской и Донской областями, где у него произошло в вагоне свидание с Деникиным, на котором единое командование, при известной автономии донцов, было достигнуто. Вскоре Краснов ушел и уступил место А. Богаевскому.
Трудно предположить, чтобы англичане допустили вмешательство русского генерала в конфликт между двумя своими генералами!
Англичане, правда старыми остатками от войны, действительно очень широко помогали материально: оружием, снаряжением, обмундировкой, обувью, консервами обтрепанной и во всем нуждавшейся Добрармии. Френчи и тяжелые ботинки распространились по всей ее территории и, как всегда в таких случаях, появились и на базарах и на гражданском населении. Прогрессирующая дороговизна отразилась главным образом на мануфактуре, на тканях. Я, как и многие другие, щеголял летом в куртке, сшитой из мешков. Английское старье пришлось очень кстати.
Русофильское английское военное ведомство, руководимое Черчиллем, только и могло помогать нам остатками, не требуя новых кредитов, в которых парламент отказал бы. Официально английской интервенции не было и впоследствии. Черчилля обвиняли, что он помогал Добрармии не только без одобрения парламента, но и без разрешения правительства, во главе которого стоял далеко нам не дружелюбный Ллойд Джордж. И при этих обстоятельствах находились у нас хамы критики с претензией, что англичане снабжают нас рванью, на самом же деле очень доброкачественным старьем.
Эта двойственность английской политики нами осязалась. С одной стороны – широкая дружественная помощь военного министра, с другой – тут же под боком в Грузии политика их министерства иностранных дел, поощрявшая отделение Грузии и грузинских меньшевиков, подготовлявших, как и в России, приход большевиков. Положение действительно создавалось трудное, так как в тылу Добрармии уже возникли Совдепы и ее и Деникина открыто ругали и были явно враждебное настроение и действия. Как я говорил, в великодержавном тоне и вообще в дипломатии Деникина были ошибки, но образование такого тыла под протекторатом и при содействии англичан было невыносимо. Генералы Пуль и Бриггс отлично это чувствовали, доносили об этом Черчиллю, но не в его было силах уничтожить эту двойственность английской политики. Двойственность политики союзников еще обнаруживалась, когда они воспрепятствовали продвижению отряда полковника Вермонта из Курляндии одновременно с продвижением Деникина на Москву. Одной рукой давали, другой мешали.
Особенный восторг возбудили привезенные англичанами танки. Они стояли и маневрировали для обучения русских на лугу за городским парком. Из этого парка, вечером очень оживленного, с хорошим казачьим оркестром и чудными аллеями каштанов, открывался вид на предгорье Кавказского хребта по направлению Майкопа. На лугу между этим парком и железнодорожным мостом через Кубань переваливающиеся через рвы и валы, подминающие под себя деревца и кустарники танки первые дни собирали большую толпу любопытных.
Кроме материальной и инструкторской помощи, Добрармия от союзников ничего не получила. Да вряд ли и можно было бы заставить англичан сражаться за Россию. Солдаты были плохо дисциплинированы, смотрели на свое пребывание как на пикник и сильно пьянствовали. В Екатеринодаре по вечерам постоянно происходили буйства и драки. Раз я наткнулся на избиение пьяными солдатами своего товарища, у которого лицо было все в крови. Англичане очень жестоки, когда пьяны. Я пробовал было на плохом английском языке объяснить им, что в России бокс не полагается, но чуть-чуть сам ему не подвергся и был ими обруган. Вряд ли городовой, которого я прислал с главной улицы, мог что-нибудь с ними сделать. Другой раз в ресторане, в котором я сидел, солдат начал пальбу. Его едва разоружили и отвели к коменданту. Ежедневно пьяные, буйствующие английские солдаты приводились к коменданту, который их передавал английскому командованию. Там с ними, говорят, строго поступали, посылали в Новороссийск на суда под арест и отсылали в Англию.
Еще в январе генерал Шкуро освободил от большевиков Минеральные Воды с большим количеством согнанных туда, как стая куропаток в бурю, припертых к Кавказскому хребту беженцев, из которых многие были расстреляны в Пятигорске (генералы Рузский, Радко-Дмитриев и др.). С первым же поездом я проехал в Кисловодск к жившему там с семьей и скрывавшемуся при большевиках брату. Вот как я описываю Кисловодск в интервью («Свободная речь», № 17, 1919 г.).
«Я пробыл в Кисловодске около двух суток. Ехал быстро и удобно в служебном поезде. Пассажирское движение еще не открылось. Теперь уже в Кисловодске длинная вереница получающих пропуски на выезд. Все желающие покинуть Воды после вынужденного длительного пребывания выедут очень не скоро. Станции, сравнительно с германским и австрийским фронтом, пострадали незначительно. По разрушениям выясняется партизанский характер войны. Только кое-где стекла выбиты. Сильно поврежден телеграф: столбы повалены, проволока спутана. Нередко по бокам полотна лежат вагоны колесами вверх. Немало и погорелых остовов. Даже станции Курсавка и Суворовская, где было столько боев, на вид мало пострадали.
Близ станции Минеральные Воды сильно повреждены два моста через Куму, и поезд тихонько перебирается по восстановленному одному из путей. В самом Кисловодске разрушений тоже немного. Я видел только один дом в центре, изрешеченный пулеметами. Тополевая аллея вырублена вначале, саженей тридцать, остальная не тронута. По всему парку вырублено немало деревьев, но он не особенно пострадал. На Рождество в Кисловодске и Ессентуках столичная аристократия и буржуазия проявила вандализм во всяком случае не меньший, чем большевики, вырубая для детей посаженные в парках елочки.
Кисловодск еще переполнен. Многие возвращаются из Баталпашинска и из окрестных станиц. В день моего приезда из Кисловодска ездили в специальном вагоне в Пятигорск родственники, главным образом родственницы, расстрелянных под Машуком (госпожа Рузская и др.) опознавать откопанные трупы.
Кроме террора и холода, страшную нужду испытывали в продовольствии и в одежде. Вот цены последнего времени: десяток яиц – 45 рублей
[12], коробка спичек – 5 – 7 рублей, большая катушка ниток – 100—125 рублей. Вместо чая – роза, морковь; сахару давно нет. Хлеб, мешанный из кукурузы и ячменя. Разумеется, недоедание и у зажиточных очень большое. Большинство сами все делают. Тиф свирепствует. Часть города и домов освещена электричеством, а половина – погружена во мрак, так как большевики увезли динамо.
В Гранд-отеле, где я провел одну ночь, мороз, комнаты не отапливаются, пыль, грязь. Только что начинают прибирать. Нельзя достать даже кипятку. Все магазины, булочные заколочены. Действуют 2—3 ресторанчика, в кафе-парке играет даже оркестр.
Вообще от Кисловодска, обычно столь оживленного, впечатление давящее, удручающее. Жизнь только начинает пробиваться.
В самом центре на пригорке близ Тополевой аллеи поставлены теперь для большевиков две виселицы. В день моего приезда на одной из них висел целые сутки молодой парень, как гласит расклеенный приказ, за отказ сдать оружие. Он в одном белье, и белое пятно, покачивающееся на ветру, видно отовсюду: из окон гостиницы, с Тополевой аллеи».
Первый набег Шкуро на Минеральные Воды был неудачен; ему пришлось отступить, и это вызвало кровавую расправу с беженцами. Лишь после второго наступления минеральная группа была окончательно взята.
С молодыми генералами партизанского типа Шкуро и Покровским я видался в Екатеринодаре. Шкуро вспомнил, что он бывал в моем отряде Союза городов в начале войны в Тарнове, когда он совсем молодым офицером с товарищами приходил пить чай к нам и подарил моей племяннице – сестре милосердия – кавказский красный башлык. Теперь генерал, он имел и несомненные качества, и недостатки молодого партизанского героя; Покровский геройски погиб в 1921 году в Болгарии во время Стамболийского, друга большевиков, когда он, Покровский, готовил смелый набег в Россию.
Тиф, как и повсюду, в Екатеринодаре страшно развивался. На кладбище маленького Екатеринодара во время похорон моего хозяина Ерошова, умершего от тифа, подошло 5– 6 похоронных процессий. Мрачная картина, напомнившая сцену из «Пира во время чумы» в Художественном театре.
После смерти Ерошова я переехал в типичный для Екатеринодара домик. Здесь ежедневно мы обедали со столовавшимся у моей хозяйки П.И. Новгородцевым в садике, полном цветов цветущих весной деревьев, летом покрытых черешнями.
В это время происходило удачное продвижение на Москву. Деникин переехал в Таганрог, а в самом начале августа 1919 года мы все, большинство учреждений и все гражданское управление – в Ростов. Чтобы передать наше настроение при этом переезде, приведу здесь две мои статьи в № 169 и 170 «Свободной речи».